logo
Никифоров В

Гипотеза Бернье — Монтескье

Постоянные связи западноевропейцев с великими державами Южной и Восточной Азии — Индией и Китаем — установились, как известно, в XVI в. К XVII в. относятся первые попытки научно обобщить ставшие известными в Европефакты относительно общественного строя азиатских стран. Понятие «общественный строй», разумеется, отсутствовало, но общественные отношения вновь «открытых» стран живо интересовали европейских ученых. Часть из них, закрывая глаза на специфические черты Востока, стихийно встала на

 

 

83

позицию, согласно которой общество в странах Азии в принципе не отличалось от европейского — те же дворянство, духовенство, крестьянство, монархи, т. е. фактически тот же феодализм. Те же, кто пытался проникнуть в восточную специфику, с самого начала обратили внимание на отличные от Европы формы земельной собственности. Томас Роу, английский посол при дворе Джахангира (шаха из династии Великих Моголов), писал, что в Индии нет иной земельной собственности, кроме собственности монарха, что император — наследник всех своих подданных [см. 383]. Современный историк С. Н. Мухерджи считает Т. Роу основоположником всей теории восточного деспотизма [397 9].

Однако, если говорить об обстоятельной разработке этой теории, пальма первенства принадлежит французам, которым в XVII—XVIII вв. бесспорно принадлежало первое место в гуманитарных отраслях мировой науки, в частности в разработке историко-философских проблем. Глубокий интерес к Китаю и Индии возник вначале в кружке друзей и соратников известного Гассенди, выступавших в первой половине

XVII в. предшественниками французского материализма

XVIII в. К ним примыкали Сирано де Бержерак, Мольер и забытый ныне поэт и критик Жан Шаплен, пользовавшийся покровительством Ришелье и Кольбера. Старшим по возрасту в кружке был Франсуа Ламот Левайе (1588—1672), философ, ученик Монтеня и предшественник Бейля, автор известных в то время «Диалогов Горация Тюберо», с 1640 г.— воспитатель маленького Людовика XIV. Одним же из самых ревностных, энергичных, преданных Гассенди учеников был Франсуа Бернье (1620—1688), сын анжуйского крестьянина, врач, перу которого принадлежали язвительные памфлеты против обскурантов, едва не стоившие тюрьмы и ученику, и учителю.

В кружке читались и изучались книги Сигизмунда Герберштейна о Московии, Дакоста об Индии, Марко Поло и Триго о Китае. Следуя за своим учителем, который первым обобщил открытия титанов новой науки — Коперника, Галилея, Кеплера, Тихо Браге и смог опровергнуть канонизированное учение Аристотеля о природе, соратники Гассенди стремились собрать воедино сведения о большом, еще недавно неизвестном европейцу мире, чтобы получить представление о человечестве в целом. Из-под пера участников кружка вышли две работы, которым суждено было положить начало двум направлениям в оценке стран Востока европейской наукой последующих столетий.

Одна — «Конфуций — Сократ Китая» (часть труда «Добродетель язычников») — принадлежит Ламоту Левайе [396]. Автор, основываясь на работах миссионеров Триго и Борри,

 

 

84

ставил Конфуция рядом с канонизированными Платоном и Сократом, заявляя, что китайская философская мысль превосходит греческую, а общественный строй — еще и в XVII в. идеал для европейцев. Китай он рисовал как государство ученых, построенное на принципах высокой морали («Никто, кроме философов, не правил Китаем» [396, 143]), как патриархальную деспотию, страну всеобщего благополучия и благоденствия.

Как ни благородно было стремление Ламота Левайе расширить картину известного тогда европейцам мира и дать народам Азии должное в ней место, приходится признать, что его описание китайского общества далеко от действительности. По существу, Китай для автора важен был не сам по себе, а как модель «благожелательного деспотизма», которую он демонстрировал европейским монархам.

Вторая работа появилась спустя почти 30 лет. Автор ее, Бернье, в отличие от Ламота Левайе, который писал о Китае по книгам, смог в своей работе об Индии основываться на собственном знании страны. После смерти Гассенди и распада кружка Бернье уехал в Индию, где долго служил придворным врачом падишаха Аурангзеба. В 1669 г. он вернулся в Европу, обогащенный многолетним опытом наблюдений. Франция этого времени мало напоминала знакомую ему Францию времен Фронды: абсолютистский режим Людовика XIV и Кольбера вступал в зенит; политика меркантилизма сопровождалась широкими планами колониальных захватов. Рос интерес к Востоку, вызванный как колониальной политикой, так и параллелями, напрашивавшимися у европейского читателя при сравнении французского абсолютизма с азиатскими деспотиями. Эти моменты нашли отражение в произведениях Бернье, написанных после его возвращения. По-видимому, в теоретическом отношении влияние на автора оказал труд Гоббса «Левиафан»2. Образ государства-чудовища, Левиафана, для которого нет законов, отчасти перекликается с впечатлением Бернье о восточных деспотиях. Но, в то время как Гоббс оправдывал своего Левиафана и видел в нем порождение объективных законов прогресса, Бернье подошел к государственному строю некоторых стран Востока резко критически.

Важнейшая книга Бернье — «История последних политических переворотов в государстве Великого Могола» [87; 368; 369] — написана на основе личных впечатлений. Выводы Бернье по социально-экономическим проблемам особенно концентрированно выражены в его записке генеральному контролеру финансов Франции Кольберу «О площади, занимаемой Индостаном, обращении золота и серебра, которые попадают туда, чтобы там и остаться, о причине упадка ази-

 

 

 

85

атских государств». Один автор XVII в. следующим образом рассказывал историю записки: «Государь рассматривает все в настоящее время как свою частную собственность и налагает подати какие ему угодно. Когда месье Кольбер был министром, то был подвергнут обсуждению общий вопрос: не следует ли королю вступить в фактическое владение всеми землями Франции? Не превратить ли их в королевские домены, чтобы пользоваться ими или сдавать в аренду, смотря по тому, как захочет этого двор, и не обращая внимания на прежних владельцев, наследственные права и давние привилегии. Месье Кольбер послал за одним знаменитым путешественником, который прожил несколько лет при восточных дворах, и долго расспрашивал его, как управляют этими имуществами на Востоке. Тогда этот путешественник счел себя вынужденным напечатать письмо, обращенное к Кольберу. В этом письме он старается дать понять, как изнывают несчастные жители восточных стран и как тирания является там причиной запустения прекраснейших стран» (277, 27—28]. Бернье был представлен Кольберу своим старым другом Шапленом, имевшим доступ к всесильному министру (на Шаплене лежала обязанность составлять для Кольбера списки литераторов, отечественных и иностранных, достойных субсидии французского короля).

Книга Бернье об Индии с приложенными к ней письмами автора к Ламоту Левайе, Шаплену, де Мервейлю (одному из своих корреспондентов, связанному с известным в то время издателем книг о путешествиях М. Тевено) и запиской Кольберу имела огромный успех. За семь лет она была издана девять раз; кроме Парижа — в Лондоне, Амстердаме, Франкфурте, Милане; в 1833 г. насчитывалось 29 ее изданий. За Бернье прочно утвердилось прозвище «Великий Могол». Он написал также оставшуюся неопубликованной работу о Китае, в которой интерпретировал конфуцианских классиков и вслед за Ламотом Левайе призывал французских королей учиться у китайских императоров мудрости см. 800, 1421.

Однако в книге об Индии — стране, которую Бернье знал не с чужих слов, он идет по совершенно другому пути. Индия, в XVII в. раздробленная на ряд государственных образований, страдавшая от постоянных войн и смут, казалась европейцам, в противоположность упорядоченному, стабильному Китаю, классическим примером неустроенности, застоя и упадка.

Бернье, с его склонностью искать материальные причины исторических явлений, видел ключ к объяснению всего происходящего в Индии в отсутствии частной собственности на землю. «Великий Могол, — писал он, — является наследни-

 

 

 

86

ком всех эмиров, или вельмож, и мансеодаров, или маленьких эмиров... все земли государства,— а это имеет важнейшие последствия, — составляют его собственность за исключением кое-каких домов или садов, которые он позволяет своим подданным продавать, делить или покупать друг у друга по их усмотрению» [87, 184—185].

«Все  земли империи, — разъяснял в другом месте Бернье, — составляют собственность государя и раздаются как бенефиции, носящие названия джагир (в Турции их называют тимар), воинам армии вместо жалованья или пенсии, смотря по тому, что имеет в диду слово джагир, которое означает место, которое надо взять, или место с пенсией. Таким же образом они раздаются губернаторам вместо пенсии и на содержание войск с тем условием, чтобы из излишка доходов от земли они давали ежегодно некоторую сумму государю в качестве откупа, либо же государь оставляет их за собой в качестве личного удела своего двора, который никогда или почти никогда не дается как джагир; он сдает эту землю откупщикам, которые должны ему вносить ежегодно некоторую сумму. Благодаря этим платежам и те и другие, т. е. люди с тимарами, губернаторы и откупщики имеют как бы неограниченную власть над крестьянами, да и немалую над ремесленниками и торговцами в городах, местечках и селах их округа» [87, 201).

Как видим, Бернье не только добросовестно описывал то, что видел, но и давал фактам во многом правильное объяснение. Земли, находившиеся в руках индийской знати, он рассматривал как условные владения, подобные европейским бенефициям, т. е. по существу как одну из феодальных форм, Европой уже пройденных. Если бы автор был последователен, то сама постановка вопроса о принципиальном отличии общественного строя Индии от европейских стран стала бы невозможной.

Однако рассказ Бернье создавал впечатление, будто указанная система земельных отношений существует в Индии вечно. В то время европейским ученым не было известно, что еще в древней Индии широко было распространено наследственное землевладение и что во всей индийской истории условная и безусловная земельная собственность сосуществовали. XVI век и первая половина XVII в. просто были одним из периодов временного преобладания условной собственности.

Исходя из убеждения в неизменности системы земельных отношений, Бернье делал вторую ошибку: объяснял все отрицательные явления современной ему индийской жизни отсутствием частной собственности. Между тем установление системы условного землепользования, содействуя централи-

 

 

 

87

зации, везде обычно благоприятствовало временному укреплению феодального порядка, росту товарно-денежных отношений, подъему сельского хозяйства и культуры (например,. в Индии XVI в., т. е. до Аурангзеба). Бернье, увлеченный. своей гипотезой, объяснял упадок страны не политическим распадом (обусловленным в конечном итоге ростом частнофеодальных тенденций), а чрезмерной централизацией. Именно по этой причине, утверждал он, ни крестьяне, ни владельцы условных наделов, ни губернаторы не заинтересованы в. обработке фактически им не принадлежащей земли, которой они могут лишиться в любой момент; тирания властей, их произвол переходят все границы, отнимая у крестьян и ремесленников «все необходимое для жизни». «Вот почему эти азиатские государства на .наших глазах приходят в состоя» ние полного упадка», — писал Бернье, распространяя свой вывод также на другие посещенные им страны — на Иран и Турцию.

По существу, начав с того, что земельные наделы в Индии подобны бенефициям феодальной Европы, Бернье в ход& изложения перешел к толкованию понятия «собственность» исключительно в смысле той земельной собственности, которая господствовала в XVII в. на его родине. Гипотеза Бернье воспринималась как тезис о полном отсутствии на Востоке каких бы то ни было форм земельной собственности, кроме собственности государства (монарха). «Эти три государства — Турция, Персия и Индостан,— резюмировал он,— уничтожив понятие „мое" и „твое" по отношению к земельным владениям, что является основой всего, что есть в мир& ценного и прекрасного, поневоле очень похожи друг на друга и имеют один и тот же недостаток: рано или поздно их не^ избежно постигнут те же бедствия, та же тирания, то же разорение, то же опустошение» [87, 206].

Бернье, как и Ламоту Левайе, Восток нужен был как модель решения европейских проблем, на этот раз модель отрицательная.

Идеолог молодой буржуазии отстаивал развивающуюся буржуазную собственность от поползновений феодального государства. «Итак,— писал он Кольберу,— не дай бог, чтобы наши европейские монархи стали собственниками всех земель, которыми владеют их подданные. Тогда их государства оказались бы далеко не в том состоянии, в котором они находятся, не такими обработанными, населенными, хорошо застроенными, богатыми, культурными и цветущими, какими мы их видим теперь. Наши короли гораздо богаче и могущественнее, чем короли Индостана, и надо признаться, что они обслужены гораздо лучше и более по-царски. Между тем они могли бы легко оказаться королями пустынь, нищих и

 

 

 

88

варваров, каких я только что изобразил». «Те, которые желают иметь все, — без стеснения угрожал автор Кольберу и Людовику XIV, — теряют в конце концов все и, желая стать слишком богатыми, оказываются в результате лишенными всего или по крайней мере весьма далекими от той степени богатства, которую им сулит слепое честолюбие и слепая страсть стать более неограниченными властителями, нежели это позволяют законы божеские и природы» [87, 206—207).

Ценность гипотезы Бернье состоит в попытке найти материальную основу исторических законов. Резкое же противопоставление им Востока Западу, его объяснение экономических основ восточного деспотизма и причины отставания Востока — все это не подтвердилось в свете позднейшей яауки.

Но своему времени подход Бернье был вполне созвучен. Не удивительно поэтому, что другие путешественники, современники Бернье, — купцы Шардэн, Тавернье — пришли в своих записках об Индии и Иране к аналогичным выводам Î372a; 414].

Обе линии — Ламота Левайе и Бернье — сразу нашли продолжателей. Распространению интереса, в частности, к Китаю много содействовал в то время спор «о китайских обрядах», имевший место в католической церкви между 1645 и 1715 гг. Иезуиты уверяли, что обряды конфуцианства не противоречат христианской религии (подобная трактовка должна была облегчить обращение «китайских язычников» в христианство) ; доминиканцы и францисканцы не соглашались с ними. В конце XVII — начале XVIII в. появились труды иезуитов Л. Леконта и Ж. Дюальда, которые, особенно последний, использовав собранный миссионерами большой материал о Китае, рисовали идеализированную картину господствовавших там порядков. Правление философов, выдвижение лиц независимо от социального происхождения и богатства — все это выдавалось за чистую монету; упоминания о суевериях и догматизме в Китае тщательно снимались при редактировании. На взгляды миссионеров, несомненно, влияла прочная китайская традиция, изображавшая Китай центром мировой цивилизации, а все остальные народы «варварами».

Особые цели преследовал, проявляя интерес к Китаю, знаменитый маршал Вобан; про него говорили, что он вывел свой проект нового земельного налога, призванного облегчить положение французских крестьян, из китайского опыта {конечно, идеализированного).

Осуждение в конце концов «китайских обрядов» папой Климентом XI не случайно совпало с первыми ожесточенными нападками на Китай и его культуру. Атака велагь с пвух

 

 

 

89

сторон: Фенелоном, выступавшим под флагом христианской ортодоксии, и знаменитым писателем Даниэлем Дефо. Первый в своем произведении [382] изобразил, в пику Ламоту Левайе, спор Сократа с Конфуцием, из которого Конфуций выходил посрамленным. Китайцы в диалоге объявлялись «самым тщеславным, самым суеверным, самым эгоистичным, самым несправедливым и лживым народом на земле» [382, 12]. Второй яростно критиковал и высмеивал Китай с позиции радикальных слоев капиталистической Англии. Его инстинктивно возмущало преклонение перед деспотизмом и «скандальным несовершенством» китайского строя, при котором приговоры выносятся «по мгновенно сложившемуся впечатлению», а о людях говорят, что «если вы прикажете им повеситься, то они только поплачут немножко и немедленно повинуются» [цит. по: 783, 152].

Фенелон и Дефо противопоставляли мнениям своих оппонентов не столько научные доводы, сколько эмоциональные тирады, рисуемая ими картина Китая была во многом карикатурной. Поэтому их возражения не повлияли серьезно на концепцию восточного общества, складывавшуюся у ученых XVIII в. В этом столетии панегирическое и острокритическое направления в изучении стран Востока представлены такими титанами, как Вольтер и Кенэ (первое), Монтескье и Руссо (второе).

Китай привлекал Вольтера и физиократов как идеальная якобы модель просвещенного деспотизма. Вольтер выступил в качестве почитателя и продолжателя Ламота Левайе, у которого многое заимствовал. Согласно Вольтеру, в Китае господствует деизм, учение Конфуция — «чистая мораль»; Китай только по форме может называться деспотией, на деле он управляется «государем-философом» в интересах народа. Вследствие всего этого, утверждал он, китайское государство вправе считать себя «несравненно более цивилизованным, чем европейские варварские страны» {цит. по: 139, 103].

Фантастические суждения Вольтера, объяснявшиеся односторонностью источников и пристрастностью автора, заинтересованного не столько в изучении Китая, сколько в подыскании поучительного примера для воспитания европейских монархов, критиковались уже некоторыми его современниками. Так, миссионер аббат По свидетельствовал, что Китай «не столь счастлив и не столь мудр», как его изображает Вольтер, что «его терзают еще большие злоупотребления, чем те, на которые жалуются в наших западных странах» [цит. по: 139, 114].

Картина Востока, рисовавшаяся панегиристами, была, несомненно, гораздо менее научной и объективной, чем концепция Бернье. Но в вопросе о частной собственности такие

 

 

 

90

ifs, авторы, как Вольтер, стояли на более реалистических позициях. Правда, они исходили из того, что некоторые страны Востока процветали, а процветание без охраны частной собственности казалось им немыслимым. В Китае, писал Вольтер, «жизнь, честь и имущество» находятся под охраной закона [цит. по: 139, 103]. Аналогичные мысли высказывал он об Индии. «Ни писатели, переписывающие басни для издательств, ни наши миссионеры, ни наши путешественники, — резко заявлял Вольтер,— до сих пор не сообщили нам правду... Они верили, будто императору (Индии.—В. Н.) принадлежит имущество всех подданных и ни один человек, от Кашмира до мыса Коморин, не владеет собственностью. Даже такой философ, как Бернье, писал такое генеральному контролеру Кольберу. Было бы весьма опасной неосторожностью сообщать подобные вещи управляющему финансов абсолютного короля, не будь этот король и этот министр так великодушны и мудры. Бернье ошибался, как и англичанин Томас Роу. Оба, ослепленные роскошью Великого Могола и его деспотизмом, вообразили, будто ему принадлежат все земли, раз этот султан дает уделы лишь в пожизненное владение. Это все равно что сказать, будто великий магистр Мальты является собственником всех командорств в Европе, в которые он производит назначения, или сказать, что короли Франции и Испании являются собственниками всех земель, которыми они управляют, и что все церковные бенефиции суть домены. Та же ошибка, свойственная человеческому роду, повторялась сотни раз по поводу турецкого правительства и имеет те же истоки. Тимары и займы, военные бенефиции, даваемые и отбираемые верховным сеньором, смешиваются с вотчинной собственностью. Достаточно одному греческому монаху что-то сказать, чтобы сотня писателей тут же повторила» [415, 196—197].

Цитированный отрывок открывает нам сильные стороны ученого — критический ум, эрудицию в сфере социальной истории западноевропейского средневековья, т. е. часть тех качеств, которые позволяют считать Вольтера основоположником современной буржуазной исторической науки [см. 182]. Трудно представить, что тот же человек верил в идеализированную и фальсифицированную картину китайского общественного строя...

Основатель школы физиократов Франсуа Кенэ опубликовал в 1767 г. работу «Китайский деспотизм»—первое со времени Ламота Левайе специальное философское исследование «китайской» темы. Кенэ, использовавший труды синологов Дюальда, Леконта, Избранта Идеса (совершившего путешествие в Китай по поручению Петра I), находил, что Китай, управляющийся на основе «естественного закона», может

 

 

 

91

служить образцом для всех государств. По описанию Кенэ, в Китае отлично налаженное просвещение, экзаменационная система, мудрые законы, отсутствие наследственной аристократии, гуманное, честное чиновничество; и все это подкрепляется уважением к частной собственности, которая — как это характерно для французской философии XVIII в. — конечно, представлялась Кенэ неотъемлемой частью «естественного порядка».

В таком государстве, понятно, и речи нет о государственной собственности, земли отцов там наследуют дети. Явно имея в виду французского читателя, может быть короля, Кенэ выступал против возможных вторжений любой центральной власти в частную собственность. «Неопределенный срок пользования,—писал он,— никому не позволил бы делать затраты на улучшение и поддержание земель, выгода от каковых затрат не была бы обеспечена тому, кто их произвел.

Государь не мог бы претендовать на собственность на все земли своего государства, так как он не мог бы ни сам лично, ни с помощью других заведовать их управлением; сам лично, потому, что не в состоянии был бы постичь неисчислимого количества деталей; через посредство других потому, что управление столь обширное, разностороннее и столь доступное для злоупотреблений и обманов не может быть вверено чужим интересам и открыто соблазну произвольно обманывать с помощью отчетов в издержках и продуктах. Государь вскоре вынужден был бы отказаться от этой собственности, которая разорила бы его самого и государство. Очевидно, стало быть, что земельная собственность должна быть распределена между многими владельцами, заинтересованными в том, чтобы получать с своих участков возможно больший доход с помощью наиболее выгодного управления, так как подобное управление обеспечивает государству часть этого дохода, пропорциональную как количеству и возрастанию последнего, так и потребностям государства; таким образом, возможно большие успехи земледелия обеспечивают возможно больший доход и государю и собственникам» [163, 522—523]. Так, по словам Кенэ, будто бы и обстояло дело в Китае. По «китайскому образцу» он предлагал ввести единый налог с собственников земли, основная тяжесть которого должна была лечь на дворянство и даже на духовенство. План такого справедливого налога, унаследованный Кенэ от Вобана, отдаленно предвосхитил проекты Генри Джорджа, Сунь Ят-сена и других авторов.

Мирабо-старший, представитель той же школы, говорил над гробом Кенэ, что Конфуций советовал своим соотечественникам слушаться небесного отца, чтить его и бояться, любить ближнего, побеждать свои желания, никогда не делать

 

 

 

92

ничего противного разуму. «Ничего нельзя было бы добавить к этой восхитительной религиозной морали, но остается самое важное, а именно: утвердить ее на земле, и вот это как раз было задачей нашего мэтра» [цит. по: 407, 104]. Кенэ прозвали «Конфуцием Европы». Учиться у Китая призывал и виднейший представитель физиократов — Тюрго.

Исследованием, резко выделявшимся своей глубиной, стало в XVIII в. произведение Ш. Монтескье «О духе законов». Автор пытался установить общие черты государственного строя всех стран; общие закономерности и специфику он объяснял материальным фактором — ролью географической среды. Такой подход был большим завоеванием человеческой мысли.

В отличие от Гоббса, признававшего три формы правления — монархию, аристократию и демократию (отдавая предпочтение монархии), Монтескье выделял республику, монархию и деспотию. «Монархию» он воспринимал только как конституционную, деспотию же считал управлением «волей и произволом одного лица» и решительно ее осуждал [209, 169]. Заслугой Монтескье было включение стран Востока в общемировую схему, но общий недостаток философских построений XVIII в.—отсутствие историзма—не был преодолен и им. Классификация государственных форм бралась н& в развитии, а статично, раздел проведен по географическому признаку. Монтескье выделил страны Востока в категорию «деспотий».

Изучив источники, он пришел к заключению, что данные миссионеров заслуживают гораздо меньшего доверия, чем свидетельства других путешественников, главным образом торговцев. «Наши миссионеры, — писал Монтескье, — рассказывают нам об обширной китайской империи как о превосходном государстве, совмещающем в своем принципе страх, честь и добродетель... Я не знаю, что можно понимать под словом честь у народов, которых ко всякому делу принуждают палочными ударами. Сверх того, наши коммерсанты сообщают нам некоторые сведения об этой добродетели, которую так превозносят наши миссионеры. Послушайте, что они рассказывают о разбойничестве мандаринов» [209, 266].

Во всей Азии, полагал Монтескье, царит дух рабства, что объясняется географическими особенностями этой части света. Азия состоит из обширных равнин, разделенных горами и морями, климат в ней теплый. Южным народам свойственна деспотия, северным — умеренное правление. В Азии власть, утверждает философ, «должна быть всегда деспотической, и если бы там не было такого крайнего рабства, то в ней очень скоро произошло бы разделение на более мелкие-

 

 

 

93

государства, несовместимое, однако, с естественным разделением страны» [209, 391).

Проявляя осторожность в вопросе о государственной собственности, Монтескье указывал лишь, что из «всех деспотических государств» больше всего обременяет себя то, «где государь объявляет себя собственником всех земель и наследником всех своих подданных» [209, 213]. Но если деспотия не обязательно покоится на государственной собственности на землю, то единственным фактором, определяющим особый тип восточного общества и государства, является прямое воздействие географической среды. В этом пункте Монтескье подходит к истории и общественному строю Азии более механистически, чем Бернье, хотя, конечно, в целом научно разработанная концепция Монтескье далеко превосходит яркие, но все же беглые наброски Бернье.

Некоторая непоследовательность Монтескье проявилась в том, что он, подавленный, видимо, громадной панегирической литературой о Китае, готов был допустить, что в Китае в силу каких-то особенных обстоятельств правление, может быть, «не так испорчено, как оно должно было бы быть» [209,267}. Не в том ли дело, размышлял автор, что плодороднейшие китайские провинции, как и Голландия, отвоеваны у моря трудом человека (предположение, совершенно не подтверждаемое фактами). Ведь «страны, которые стали обитаемы благодаря труду человека и существование которых поддерживается этим же трудом, стремятся к умеренному правлению» [209, 395]. Все же в общем он определял Китай как «государство деспотическое, принцип которого — страх» [209, 268).

Несмотря на всю свою научную добросовестность, Монтескье в то время недостаточно знал историю стран Востока. «Деспотия» в его схеме порой невольно выглядела обобщением хорошо знакомых автору черт деспотизма европейских монархов. Иными словами, и для Монтескье страны Востока отчасти остались наглядным пособием для воспитания в Европе ненависти к деспотическому правлению.

Между востокофильской концепцией Ламота Левайе— Вольтера, с одной стороны, и теорией Бернье—Монтескье— с другой, шла острая борьба, отражавшая столкновение политических концепций. Сторонники умеренных взглядов, готовые примириться в Европе с абсолютной монархией, лишь бы она стала «просвещенной», возражали противникам всякого деспотизма — азиатского и европейского. Ж.-Ж. Руссо, конечно, высказался против идеализации азиатского строя. •«Если бы науки очищали нравы,— писал он,— если б учили они людей проливать кровь за свое отечество, если бы внушали они мужество, то народы Китая должны были бы быть мудрыми, свободными и непобедимыми. Но если нет такого

 

 

 

94

порока, который не властвовал бы над ними, если нет преступления, которое не было бы у них обычным, если ни познания министров, ни так называемая мудрость законов, ни многочисленность жителей этой обширной империи не смогли оградить ее от ига невежественного и грубого монгола, то пригодились ли ей все ее ученые» [276, 15].

Демократ Руссо оказывался, таким образом, в этом вопросе союзником сторонника конституционной  монархии Монтескье. Кенэ, напротив, посвятил критике Монтескье значительную часть своей упоминавшейся выше работы «Китайский деспотизм»; его особенно возмущало, что Монтескье хочет представить китайское правление тираническим [163, 622].

Энциклопедисты обращались к проблеме восточного деспотизма сравнительно редко. Впрочем, Гельвеций полемизировал с Монтескье, не соглашаясь с его тезисом, что климат и географическое положение могут быть основанием восточного деспотизма. Прямое воздействие географического фактора Гельвеций заменил влиянием всей истории и считал рабскую ступень неизбежной в общественном развитии. «Народы, которые первыми организовались в общество,— писал он,— первые и подпали деспотизму, потому что к такому завершению приходит всякая форма правления» [125, 468]. Можно упомянуть также изданную в Амстердаме книгу ученика Гольбаха — Буланже, автор которой в основных выводах следовал за Бернье [371]. Востокофильские схемы постепенно вытеснялись, таким образом, представлениями о восточной косности и деспотизме.

Выводы исследователя текстов и путешественника Анкетиля-Дюперрона, доказывавшего существование частной собственности на землю в Индии [см. 365, т. I, 251—254, т. II, 545—548], произвели в то время меньшее впечатление, чем утверждение другого ученого-путешественника, Вольнея, что на Ближнем Востоке — в Сирии — частной собственности якобы нет.

По мере приближения социальной бури во Франции интерес к абстрактно-историческим построениям на материалах Востока гас. Если он и пробуждался иногда, то только в форме резкого осуждения всякого деспотизма, восточного и западного. В годы революции Вольней в своей книге давал Востоку следующую характеристику: «Вся Азия погружена в глубочайший мрак. Китаец, огрубевший от деспотизма, правящего при помощи бамбуковых палок, ослепленный астрологическими суевериями, окованный незыблемым сводом предписываемых обычаями действий, полной негодностью системы своего языка и в особенности плохо построенной письменностью, кажется мне народом-автоматом сего

 

 

 

95

уродливой цивилизацией. Индиец, порабощенный предрассудками, обремененный священными оковами своих каст, прозябает в неизлечимой апатии» [116, 62}.